Визионарный реализм

25.09.2019 - 25.01.2020

Персональная выставка в музее Сан Сальваторе ин Лауро, Рим, площадь Сан Сальваторе ин Лауро 15

«Среди множества достоинств Чжуан-цзы было мастерское умение рисовать. Император заказал ему рисунок краба. Чжуан-цзы ответил, что ему нужны пять лет и загородный дом с двенадцатью слугами. Через пять лет рисунок всё еще не был начат. "Мне нужно ещё пять лет», – сказал Чжуан-цзы. Император согласился. По истечении десяти лет Чжуан-цзы взял кисть и в мгновение, одним движением руки нарисовал краба, самого совершенного из когда-либо виденных крабов" (Итало Кальвино, "Американские лекции").

Эта притча завершает второе эссе Итало Кальвино из его “шести памятных заметок для нового тысячелетия” (на деле их оказалось пять). Оно посвящено Скорости. И тут незамедлительно возникает вопрос - какое отношение имеет это качество (литературное, художественное, нравственное, творческое) к терпеливости и скрупулёзности, по сути длительности в исполнении, произведений Андрея Есионова? Ответ: безусловно, имеет, вкупе с остальными пятью, которые идеально проявляются (это отметит всякий внимательный наблюдатель) в каждом мазке этого удивительного мастера: Легкость, Точность, Наглядность, Разнообразие. Слова-концепты, радужно переливаясь, вращаются подобно спутникам вокруг вселенной Есионова. Обладая собственной силой притяжения, каждое из этих абстрактных понятий, чередуясь, приводит нас к пониманию его мира. И эта очевидность делает лишним любое последующее рассуждение. Но все-таки складывается впечатление, что скорости здесь нет места: трудно вообразить, как она вторгается в этот прозрачный мир, разрывая его в клочья. В одной из видеосъемок мне довелось наблюдать неспешность Андрея, его сосредоточенный на бумаге взгляд, сравнимый с гипнотическим оцепенением или же с выжиданием снайпера, готовящегося поразить мишень... Художник-акварелист не вправе ошибиться, ему не дозволены переосмысления, повторные мазки... Еще одно сравнение - мистик в ожидании откровения. Следовательно?

Художник копил все увиденное в душе, словно на огромном переполненном складе, готовясь предъявить богатство и разнообразие своей коллекции в нужный момент. Он знал, что может рассчитывать на те силы, которые, как влага в подземных источниках, были сохранены незаметно. Он чувствовал, что будет способен творить – но потом. И вот наконец произошло то же, что и в притче о Чжуан-цзы, – когда акварели и графика Есионова, обнаруженные нами внезапно, сразу оказались совершенными.

В истории художника прослеживается еще один момент созвучный, рассказанной Итало Кальвино, притче. Он связан с феноменальностью появления Есионова и воздействием его работ на тех, кто на них смотрит: изумление, сопричастность чуду, ибо, по прошествии столетий, мы сегодня вправе предположить, что и китайский император, прождав много лет, в изумлении распахнул глаза перед увиденным.
Однако продолжим по порядку, памятуя о том, что и в прозрениях нашего героя, пятидесятишестилетнего уроженца Узбекистана, содержится немалая доля строгой методичности. Прежде всего, обратим внимание на рисунки, поскольку с них-то всё и начинается. Они являются легчайшей матрицей творчества Есионова, хрупкой, слабо брезжащей попыткой различить жест, знак, переплетение тонких линий или профиль, возникший из пустоты: фигуры едва показываются в бледной дымке и готовы снова в ней скрыться. Но посмотрите, как уверенно они распоряжаются своим призрачным существованием, непринужденно выступая вперед и, кажется, желая вступить в разговор! Отдельные персонажи образуют сцену, ожидающую других участников и предвосхищающую возникновение контекста. Хотя пока что нам непонятно, к кому так ласково обращается этот старик или почему вон тот человек неожиданно повернулся.

В начале наших романтических (для меня, как, вероятно, и для Андрея) восьмидесятых годов, наполненных чтением и эстетическими открытиями, – наконец-то свободными, а не продиктованными прогорклым авангардом, была издана брошюра, прозвучавшая как трубный зов, как боевой клич, и имевшая немалый успех в Европе: "Критика современности" Жана Клера. В этом воодушевленном памфлете, откровенно говоря, местами впадающем в излишнюю реакционность (я телесно привязан к модерну, и полагаю, Есионов тоже, однако поговорим об этом позднее), все же были заданы верные ориентиры: "ремесло", "память", "изображение"; в ней также была глава, посвященная канувшей в прошлое динамике взаимосвязи бинома авангард/соцреализм. Есть и глава под названием “Возвращение к рисунку”. Все это пишу к тому, что в искусстве, как и вообще в жизни, нет источников, первооснов, которые можно считать неоспоримыми. К тому же никто не знает, когда нам придется вернуться к тому, что прежде отрицали.

Следовательно, как нас предупреждал уже Кальвино, столь трудноопределимое свойство, как Скорость, рождается не из бурных порывов и безумных потрясений, а скорее из отстоявшегося опыта, концентрации воли и мыслей, освобожденных «от всякой нетерпеливости», наделенных – если позволительно прибегнуть к такому оксюморону – неподвижным проворством: разум стремительно соединяет удаленные в пространстве и во времени точки, а действо не неподвижно, оно сдержанно. Упомянем и то биографическое обстоятельство, что Есионов появился из ниоткуда (воспользуюсь выражением писавших на эту тему до меня Александра Якимовича и Кристины Ачидини) лишь несколько лет назад, хотя и обладал багажом технического и художественного опыта, приобретенного во время длительного и строго академического обучения (Андрей слегка улыбается, когда узнает, насколько в наших вузах недооцениваются такие дисциплины, как рисунок и живопись), но Есионов отсрочил предъявление своих способностей публике, оставляя их скрытыми на то время, когда был занят совсем другим: он путешествовал по миру, с любопытством наблюдая за людьми, их лицами, мимикой, жестами, одеждой, цветом кожи, привычками, – запоминая мириады деталей и подробностей, которые способен уловить не каждый, но до срока пребывая в стороне ("Пожалуйста, оставьте меня в тени", – так называется сборник интервью с писателем Карло Эмилио Гадда. Эти слова мог бы произнести и будущий ловец света Есионов).

А вот еще цитата, которую я сразу проецирую на Есионова: "Тот, кто рисует, питает намерение устранить дистанцию между самим собой и реальностью". Поскольку мировоззрение Клера сформировалось на французской почве, в этой фразе, подобно перепутанным золотым нитям в шкатулке, скрыта связь между Энгром и Дега, а кроме того – перекличка с той мыслью, которую преисполненный аристократически-консервативного презрения к любой доступности Поль Валери обронил в книге, собравшей жемчужины творчества Дега ("Дега. Танец. Рисунок"): "Есть неизмеримая разница между тем, чтобы видеть предмет без карандаша в руке, и тем, как его видят, рисуя. Даже самая знакомая нашим глазам вещь становится совершенно иной, если попробовать ее изобразить: мы обнаруживаем, что совершенно не знали этой вещи, можно сказать, никогда по-настоящему ее не видели».

В нашем мире, где все что-то фотографируют, получая таким образом разрешение не видеть, Есионов со своей стороны, на полях (в который раз!), добавил бы с присущей ему сдержанностью: “Я уважаю работу фотографов, но картинка, запечатленная машиной, проходит лишь сквозь машину, когда художник изображает видимое карандашом или красками, он глазами вбирает образ , пропуская сквозь себя, и лишь потом через свои руки на бумагу. Поэтому каждая работа пронизана мной”.

Работа ненасытного репортера-изобразителя на поверку представляет собой исключительно высокий индекс сложности, который заключается в дерзновенно правильном и расчетливо изящном движении кисти, в результате которого безошибочно выбранный цвет ложится именно туда, где ему надобно быть, вдоль определенного и ни в коем случае не выходящего за пределы контура, - но всё это никогда не превращается в демонстрацию силы, оставаясь просто проявлением таланта, даром свыше. Хотя, конечно, талант не мог бы быть явлен без постоянных упражнений и страстной увлеченности акварелью, о которой Андрей говорит, что "открывает в этой неисчерпаемой технике всё новые грани" и что «это процесс, который никогда не поддается полному контролю с твоей стороны, он приводит к ощущению того, что рука тебе не принадлежит”. И надо сказать, что его картины – в которых мир предстает словно увиденным небесно-голубым взглядом по-цыгански бесприютного странника – насыщены такой влажной свежестью и жизненной силой, такой восприимчивостью к фрагментам будто бы прозрачного существования людей, такой любовью к реальности, при всех ее бесчисленных обманах и отражениях, что техническая изощренность (сколько бы похвал она ни снискала в современной художественной среде, перенаселенной усердными посредственностями) в конечном счете, как и положено, остается лишь служебным придатком достигнутой цели.

Обратите внимание, каждая из изображенных Андреем Есионовым фигур освещена. Фигуры, излучающие свет, словно прошли через ритуал посвящения, который придает благородство любому живому существу и тому, что его окружает, даже если окружение лишено четкости, подернуто дымкой. Это ускользающее пространство соткано из отражений, бликов, пятен, растительных спор, пелены, размытости. Думаю, что это следствие глубокой эмпатии, когда творческий процесс приравнен к служению.
“Первый пункт. По отдельности рассмотри разных людей. Вначале тех, кто обитают на всей поверхности земли, столь различающихся между собой как своими одеждами, так и своим обликом - одни белые, другие черные; одни в мире, другие в войнах; одни плачущие, другие смеющиеся; одни здоровые, другие больные; одни рождающиеся, другие умирающие и так далее” - так поучал Игнатий Лойола в своих “Духовных упражнениях”.

Не может не удивлять, насколько созвучен призыв католического святого к образному созерцанию нуждам нашего неистового сегодня. Желанию окончательно скомпрометировать себя, принимая участие в человеческой комедии, даже в пошлости мира, его затейливом шутовстве, невольной комичности, но добывая при этом из этого мира радужно переливающиеся осколки. В этом смысле Андрей - стойкий, и при этом самобытный, чужак в современной системе искусства. Не умаляя своеобразия, он стоит рядом со своим ослепительным, великим предшественником Александром Дейнекой и американским гениальным чудаком Эриком Фишлем. Светящиеся тела, взгляды на уровне человеческого роста, "броская и терпкая" – как выразился бы Генри Джеймс – эйфория видения. Есть ли на картинах Есионова плачущие? – Я не уверен. Но на этих картинах, несомненно, много улыбающихся и смеющихся.

(Кто сумел бы измерить повороты судьбы живописной техники? Чуть больше века назад Василий Кандинский попрощался с земной реальностью и помахал ей своею первою абстрактной акварелью. А теперь теми же средствами другой мастер настойчиво возвращает нас в мир. Это похоже на американские горки восприятия или циклические круги истории.)

Я только что упомянул имена нескольких прославленных живописцев и чуть-чуть (хотя лишь чуть-чуть) сожалею об этом, боясь, что они могли прозвучать тяжеловесно. Возможно, ранее уже коснувшись термина "современность", нам было бы достаточно воспользоваться другим примером. Я намекаю на того художника современной жизни, которого отец искусствоведения Шарль Бодлер своенравно обозначил в лице Константена Гиса – с его острой, нервной и цепкой манерой блестящего иллюстратора, умеющего улавливать ускользающее, бегущее, случайное, отбросив лишнюю риторику и сторонясь инертности авторитетов и модных салонов (так мы порой с отвращением пропускаем новости о некоторых «арт-звездах", раздувшихся от денег и провокационных выходок, или описание ритуалов и побочной продукции всяческих биеннале).

Кроме того, как по-учительски поясняет Роберто Калассо в романе "Безумие Бодлера", "...через Гиса Бодлер колдовским способом предвещал изобретение кинематографа. Гис больше связан с Максом Офюлсом, чем с Мане. Его главное свойство – передача тонкого вкуса настоящего времени – стало требовать фантомного, мерцающего фона, на котором выступают движущиеся фигуры..." Но постойте, о ком это сказано, о Гисе? – или о Есионове? Кто из них стенограф жизни?

А вот и города: вместе с Андреем, питающим любопытство ко всему, мы проходим по улицам Дрездена, Берлина, Мадрида, Амстердама, Рима, Флоренции и Венеции. "Люди – мой хлеб, – говорит он. – Поэтому, конечно, меня тянет в мегаполисы". Однако выглядят ли они мегаполисами на картинах? Да, в некоторых сценах чувствуется энергетика окружающей обстановки, но все-таки эти коляски, эти сады и памятники скорее принадлежат старой Европе, вероятно, уже утраченной и являющейся для странствующего художника предметом поиска, желанным убежищем, где можно было бы перевести дух. И в этом убежище много живности: лошадей, голубей, лис и собак (Есионов, без сомнения, потрясающий рисовальщик собак).
А вот и люди – самые разные и принадлежащие разным расам. Иногда они жмурятся, как от вспышки фотоаппарата или от солнечных бликов, иногда беседуют с животными, как бывает в сказках, иногда говорят друг с другом или сами с собой, иногда молча занимаются своей работой, а некоторые просто идут по улице, окруженные таинственным, почти сверхъестественным, полузатертым световым пятном (по моему мнению, картина Есионова "Пилигрим" является одним из его шедевров). И среди всех этих людей дети, а еще в большей мере женщины, становятся метафорой текучести мира, своею эфемерностью раскрывая самую суть красоты. «Проходящие», – сказали бы о них столь достойные исполнители, как Жорж Брассенс и Фабрицио Де Андре.

Вся эта яркая праздничная сутолока – хотя в ней необъяснимым образом порою сквозит нечто потустороннее – пестрит ситуациями, каждая из которых выглядит частью своей собственной, особенной и долгой истории, и эти истории противятся блеклости забвения. Мне вспоминаются слова великого мага чувственно-интеллектуальных сочетаний Марселя Пруста, написанные им о Шардене: "Живописец декларирует божественное равноправие всех вещей перед созерцающим их духом и перед украшающим их светом". Не думаю, что какой-либо художник, даже если бы он жил на другой планете, мог бы забыть этот завет Шардена.

Кстати о божественном – а вдруг они вернулись? Я имею в виду: боги. Ведь если верно то, что творчество Есионова предполагает несколько уровней прочтения, разделенных тончайшей линией, не может ли оказаться, что эти сотканные из воды и лучей образы с их непонятными жестами, вписанные в свои загадочные мизансцены и подчас удрученные болью или превратностями судьбы (о чем говорят некоторые названия), – не просто аллегории, а настоящие мистические воплощения, маски, за которыми скрыты божественные сущности, снизошедшие на наши тротуары? Не только сходные с Диогеном философы-оборванцы или новые Евы и Юдифи, но и целые рои менее заметных богов-изгнанников, переодетых гитаристами, скрипачами и уличными певцами, воспринимаемых как чисто зрительное явление, живущих в театральном перемежении возникновений и исчезновений.

Конечно, будем осторожны: увериться в присутствии подобных существ и иметь с ними дело было нелегко даже Улиссу. И все же, помимо триумфального "Возвращения Афродиты" не пропустите и уборщика из "Венецианской сказки", а еще не забудьте того старика, который преломляется и раздваивается между своих собак.

Свет освещает все фигуры

Марко Ди Капуа - куратор выставки